Хрестоматия для 10 - 12 классов (для пенитенциарных учреждений)

МИНИСТЕРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И НАУКИ УДМУРТСКОЙ РЕСПУБЛИКИ
Казенное общеобразовательное учреждение Удмуртской Республики
«Республиканский центр образования молодёжи»
(КОУ УР «РЦОМ»)
Хрестоматия
для 10 - 12 классов
(для пенитенциарных учреждений)
Автор-составитель:
учитель русского языка и литературы
Стрелкова Екатерина Александровна
Введение
Основу хрестоматии составляют те художественные тексты, которые помогают дополнительно
раскрыть обучающимся творчество писателей конца XIX - начала XXI веков. Она предназначена для
обучающихся 10 12 классов пенитенциарных учреждений, т.к. для многих обучающихся сложно
воспринимать обьемные по содержанию произведения. С некоторыми произведениями, включенными в
хрестоматию, обучающиеся не были знакомы, когда обучались на уровне основного общего
образования.
Хрестоматия позволяет составить общее впечатление о развитии литературы в изучаемый период
конце текстов проставлена дата написания произведения писателем, чтобы соотнести, в какое время
описываются события) и может быть использована как непосредственно во время занятий, в процессе
написания сочинений, кроме этого, для закрепления знаний, а также тексты могут использоваться, как
раздаточный материал.
После каждого текста есть небольшое задание, благодаря чему обучающиеся не просто читают
произведение, но и анализируют его. Хрестоматию можно использовать при подготовке к
государственной итоговой аттестации для анализа текстов, написания сочинений.
При подборе произведений для дополнительного чтения составитель руководствовался целью
привития интереса к русской классике, т.к. многие сюжеты произведений близки обучающимся,
заставляют их поразмышлять над духовными ценностями человека, пережить с героями трудные
жизненные ситуации, а также поразмыщлять над решением выхода из сложившейся ситуации или
обстоятельства.
Произведения в хрестоматии подобраны с учетом возрастных особенностей, уровня читательской
подготовленности и восприятия обучающихся.
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин (1826 — 1889) «Богатырь»
В некотором царстве Богатырь родился. Баба-яга его родила, вспоила, вскормила, выхолила, и
когда он с коломенскую версту вырос, сама на покой в пустыню ушла, а его пустила на все четыре
стороны: «Иди, Богатырь, совершай подвиги!»Разумеется, прежде всего Богатырь в лес ударился; видит,
один дуб стоит он его с корнем вырвал; видит, другой стоит он его кулаком пополам перешиб;
видит, третий стоит и в нем дупло залез Богатырь в дупло и заснул.Застонала мать зеленая
дубровушка от храпов его перекатистых; побежали из лесу звери лютые, полетели птицы пернатые; сам
леший так испугался, что взял в охапку лешачиху с лешачатами — и был таков.Пошла слава про
Богатыря по всей земле. И свои, и чужие, и други, и супостаты не надивятся на него: свои боятся вообще
потому, что ежели не бояться, то каким же образом жить? А, сверх того, и надежда есть: беспременно
Богатырь для того в дупло залег, чтоб еще больше во сне сил набраться: «Вот ужо проснется наш
Богатырь и нас перед всем миром воспрославит». Чужие, в свой черед, опасаются: «Слышь, мол, какой
стон по земле пошел никак, в „оной“ земле Богатырь родился! Как бы он нам звону не задал, когда
проснется!»И все ходят кругом на цыпочках и шепотом повторяют: «Спи, Богатырь, спи!»
И вот прошло сто лет, потом двести, триста и вдруг целая тысяча. Улита ехала-ехала, да наконец и
приехала. Синица хвасталась-хвасталась, да и в самом деле моря не зажгла. Варили-варили мужика,
покуда всю сырость из него не выварили: ау, мужик! Всё приделали, всё прикончили, друг дружку
обворовали начисто шабаш! А Богатырь все спит, все незрячими очами из дупла прямо на солнце
глядит да перекатистые храпы кругом на сто верст пущаетолго глядели супостаты, долго думали:
«Могущественна, должно быть, оная страна, в коей боятся Богатыря за то только, что он в дупле
спит!»Однако стали помаленьку умом-разумом раскидывать; начали припоминать, сколько раз
насылались на оную страну беды жестокие, и ни разу Богатырь не пришел на выручку людишкам.
В таком-то году людишки сами промеж себя звериным обычаем передрались и много народу зря
погубили. Горько тужили в ту пору старики, горько взывали: «Приди, Богатырь, рассуди безвременье
наше!» А он, вместо того, в дупле проспал. В таком-то году все поля солнцем выжгло да градом выбило:
думали, придет Богатырь, мирских людей накормит, а он, вместо того, в дупле просидел. В таком-то
году и города и селенья огнем попалило, не стало у людишек ни крова, ни одежи, ни ежева; думали:
«Вот придет Богатырь и мирскую нужду исправит» а он и тут в дупле проспал.Словом сказать, всю
тысячу лет оная страна всеми болями переболела, и ни разу Богатырь ни ухом не повел, ни оком не
шевельнул, чтобы узнать, отчего земля кругом стоном стонет.
Что ж это за Богатырь такой?Многострадальная и долготерпеливая была оная страна и имела веру
великую и неослабную. Плакала и верила; вздыхала и верила. Верила, что когда источник слез и
воздыханий иссякнет, то Богатырь улучит минуту и спасет ее. И вот минута наступила, но не та,
которую ждали обыватели. Поднялись супостаты и обступили страну, в коей Богатырь в дупле спал. И
прямо все пошли на Богатыря. Сперва один к дуплу осторожненько подступил — воняет; другой
подошел тоже воняет. «А ведь Богатырь-то гнилой!» молвили супостаты и ринулись на
странуупостаты были жестоки и неумолимы. Они жгли и рубили все, что попадало навстречу, мстя за
тот смешной вековой страх, который внушал им Богатырь. Заметались людишки, видя лихое
безвременье, кинулись навстречу супостату глядят, идти не с чем. И вспомнили тут про Богатыря, и в
один голос возопили: «Поспешай, Богатырь, поспешай!»Тогда совершилось чудо: Богатырь не
шелохнулся. Как и тысячу лет тому назад, голова его неподвижно глядела незрячими глазами на солнце,
но уже тех храпов могучих не испускала, от которых некогда содрогалась мать зеленая
дубровушка.Подошел в ту пору к Богатырю дурак Иванушка, перешиб дупло кулаком смотрит, ан у
Богатыря гадюки туловище вплоть до самой шеи отъели.
Спи, Богатырь, спи!
1886
Задание:
1. О чем сказка?
2. Какие проблемы раскрывает автор сказки?
3. Есть ли скрытый смысл в сказке, если да, то какой?
Антон Павлович Чехов (1860 - 1904) «Суд»
Изба Кузьмы Егорова, лавочника. Душно, жарко. Проклятые комары и мухи толпятся около глаз
и ушей, надоедают... Облака табачного дыму, но пахнет не табаком, а соленой рыбой. В воздухе, на
лицах, в пении комаров тоска.Большой стол; на нем блюдечко с ореховой скорлупой, ножницы,
баночка с зеленой мазью, картузы, пустые штофы. За столом восседают: сам Кузьма Егоров, староста,
фельдшер Иванов, дьячок Феофан Манафуилов, бас Михайло, кум Парфентий Иваныч и приехавший из
города в гости к тетке Анисье жандарм Фортунатов.
В почтительном отдалении от стола стоит сын Кузьмы Егорова, Серапион, служащий в городе в
парикмахерской и теперь приехавший к отцу на праздники. Он чувствует себя очень неловко и
дрожащей рукой теребит свои усики. Избу Кузьмы Егорова временно нанимают для медицинского
«пункта», и теперь в передней ожидают расслабленные. Сейчас только привезли откуда-то бабу с
поломанным ребром...
Она лежит, стонет и ждет, когда, наконец, фельдшер обратит на нее свое благосклонное
внимание. Под окнами толпится народ, пришедший посмотреть, как Кузьма Егоров своего сына пороть
будет.
Вы всё говорите, что я вру, говорит Серапион, а потому я с вами говорить долго не
намерен.
Словами, папаша, в девятнадцатом столетии ничего не возьмешь, потому что теория, как вам
самим небезызвестно, без практики существовать не может.
Молчи! говорит строго Кузьма Егоров. Материй ты не разводи, а говори нам толком:
куда деньги мои девал?
Деньги? Гм... Вы настолько умный человек, что сами должны понимать, что я ваших денег не
трогал. Бумажки свои вы не для меня копите... Грешить нечего...
Вы, Серапион Косьмич, будьте откровенны, говорит дьячок. Ведь мы вас для чего это
спрашиваем? Мы вас убедить желаем, на путь наставить благой... Папашенька ваш ничего вам, окроме
пользы вашей... И нас вот попросил... Вы откровенно... Кто не грешен? Вы взяли у вашего папаши
двадцать пять рублей, что у них в комоде лежали, или не вы?
Серапион сплевывает в сторону и молчит.
Говори же! — кричит Кузьма Егоров и стучит кулаком о стол. Говори: ты или не ты?— Как
вам угодно-с... Пускай..
.— Пущай, — поправляет жандарм.
— Пущай это я взял... Пущай! Только напрасно вы, папаша, на меня кричите. Стучать тоже не для
чего. Как ни стучите, а стола сквозь землю не провалите. Денег ваших я никогда у вас не брал, а ежели
брал когда-нибудь, то по надобности... Я живой человек, одушевленное имя существительное, и мне
деньги нужны. Не камень!..
Поди да заработай, коли деньги нужны, а меня обирать нечего. Ты у меня не один, у меня вас
семь человек!
Это я и без вашего наставления понимаю, только по слабости здоровья, как вам самим это
известно, заработать, следовательно, не могу. А что вы меня сейчас куском хлеба попрекнули, так за
это самое вы перед господом богом отвечать станете...
Здоровьем слаб!.. Дело у тебя небольшое, знай себе стриги да стриги, а ты и от этого дела
бегаешь.
Какое у меня дело? Разве это дело? Это не дело, а одно только поползновение. И
образование мое не такое, чтоб я этим делом мог существовать.
Неправильно вы рассуждаете, Серапион Косьмич, говорит дьячок. Ваше дело
почтенное, умственное, потому вы служите в губернском городе, стрижете и бреете людей умственных,
благородных. Даже генералы, и те не чуждаются вашего ремесла.
Про генералов, ежели угодно, я и сам могу вам объяснить.Фельдшер Иванов слегка
выпивши.— По нашему медицинскому рассуждению, говорит он, ты скипидар и больше
ничего.— Мы вашу медицину понимаем... Кто, позвольте вас спросить, в прошлом годе пьяного
плотника, вместо мертвого тела, чуть не вскрыл? Не проснись он, так вы бы ему живот распороли. А кто
касторку вместе с конопляным маслом мешает?
— В медицине без этого нельзя.
А кто Маланью на тот свет отправил? Вы дали ей слабительного, потом крепительного, а
потом опять слабительного, она и не выдержала. Вам не людей лечить, а, извините, собак.
Маланье царство небесное, говорит Кузьма Егоров. Ей царство небесное. Не она деньги
взяла, не про нее и разговор... А вот ты скажи... Алене отнес?
— Гм... Алене!.. Постыдились бы хоть при духовенстве и при господине жандарме.
— А вот ты говори: ты взял деньги или не ты?
Староста вылезает из-за стола, зажигает о колено спичку и почтительно подносит ее к трубке
жандарма.
— Ффф... — сердится жандарм. — Серы полный нос напустил!
Закурив трубку, жандарм встает из-за стола, подходит к Серапиону и, глядя на него со злобой и в
упор, кричит пронзительным голосом:— Ты кто таков? Ты что же это? Почему так? А? Что же это
значит? Почему не отвечаешь? Неповиновение? Чужие деньги брать? Молчать! Отвечай! Говори!
Отвечай!— Ежели...— Молчать!
Ежели... Вы потише-с! Ежели... Не боюсь! Много вы об себе понимаете! А вы дурак, и
больше ничего! Ежели папаше хочется меня на растерзание отдать, то я готов... Терзайте! Бейте!
Молчать! Не ра-а-азговаривать! Знаю твои мысли! Ты вор? Кто таков? Молчать! Перед кем
стоишь? Не рассуждать!
Наказать-с необходимо, говорит дьячок и вздыхает. Ежели они не желают облегчить
вину свою сознанием, то необходимо, Кузьма Егорыч, посечь. Так я полагаю: необходимо!
Влепить! говорит бас Михайло таким низким голосом, что все пугаются.В последний
раз: ты или нет? — спрашивает Кузьма Егоров.
— Как вам угодно-с... Пущай... Терзайте! Я готов...
— Выпороть! — решает Кузьма Егоров и, побагровев, вылезает из-за стола.
Публика нависает на окна. Расслабленные толпятся у дверей и поднимают головы. Даже баба с
переломленным ребром, и та поднимает голову...
Ложись! говорит Кузьма Егоров.Серапион сбрасывает с себя пиджачок, крестится и со
смирением ложится на скамью.
— Терзайте, — говорит он.
Кузьма Егоров снимает ремень, некоторое время глядит на публику, как бы выжидая, не
поможет ли кто, потом начинает...
— Раз! Два! Три! — считает Михайло низким басом. — Восемь! Девять!Дьячок стоит в уголку и,
опустив глазки, перелистывает книжку...— Двадцать! Двадцать один!
— Довольно! — говорит Кузьма Егоров.
— Еще-с!.. — шепчет жандарм Фортунатов. — Еще! Еще! Так его!
— Я полагаю: необходимо еще немного! — говорит дьячок, отрываясь от книжки.
— И хоть бы пискнул! — удивляется публика.
Больные расступаются, и в комнату, треща накрахмаленными юбками, входит жена Кузьмы
Егорова.
Кузьма! обращается она к мужу. Что это у тебя за деньги я нашла в кармане? Это не те,
что ты давеча искал?
Оне самые и есть... Вставай, Серапион! Нашлись деньги! Я положил их вчерась в карман и
забыл...
— Еще-с! — бормочет Фортунатов. — Влепить! Так его!
— Нашлись деньги! Вставай!
Серапион поднимается, надевает пиджачок и садится за стол. Продолжительное молчание.
Дьячок конфузится и сморкается в платочек.
Ты извини, бормочет Кузьма Егоров, обращаясь к сыну. Ты не того... Чёрт же его знал,
что они найдутся! Извини...
— Ничего-с. Нам не впервой-с... Не беспокойтесь. Я на всякие мучения всегда готов.— Ты
выпей... Перегорит...
Серапион выпивает, поднимает вверх свой синий носик и богатырем выходит из избы. А
жандарм Фортунатов долго потом ходит по двору, красный, выпуча глаза, и говорит:
— Еще! Еще! Так его!
1881
Ответьте на вопросы:
1. Настоящий ли суд описывается в произведении? Почему?
2. Справедливо ли был наказан Серапион? Почему?
Антон Павлович Чехов (1860 - 1904) «В аптеке»
Был поздний вечер. Домашний учитель Егор Алексеич Свойкин, чтобы не терять попусту
времени, от доктора отправился прямо в аптеку.
«Словно к богатой содержанке идёшь или к железнодорожнику, думал он, взбираясь по
аптечной лестнице, лоснящейся и устланной дорогими коврами.— Ступить страшно!»
Войдя в аптеку, Свойкин был охвачен запахом, присущим всем аптекам в свете. Наука и лекарства
с годами меняются, но аптечный запах вечен, как материя. Его нюхали наши деды, будут нюхать и
внуки. Публики, благодаря позднему часу, в аптеке не было. За жёлтой, лоснящейся конторкой,
уставленной вазочками с сигнатурами, стоял высокий господин с солидно закинутой назад головой,
строгим лицом и с выхоленными бакенами по всем видимостям, провизор. Начиная с маленькой
плеши на голове и кончая длинными розовыми ногтями, всё на этом человеке было старательно
выутюжено, вычищено и словно вылизано, хоть под венец ступай. Нахмуренные глаза его глядели
свысока вниз, на газету, лежавшую на конторке. Он читал. В стороне за проволочной решёткой сидел
кассир и лениво считал мелочь. По ту сторону прилавка, отделяющего латинскую кухню от толпы, в
полумраке копошились две тёмные фигуры. Свойкин подошёл к конторке и подал выутюженному
господину рецепт. Тот, не глядя на него, взял рецепт, дочитал в газете до точки и, сделавши лёгкий
полуоборот головы направо, пробормотал:
— Calomeli grana duo, sacchari albi grana quinque, numero decem!
1
— Ja! — послышался из глубины аптеки резкий, металлический голос.
Провизор продиктовал тем же глухим, мерным голосом микстуру.
— Ja! — послышалось из другого угла.
Провизор написал что-то на рецепте, нахмурился и, закинув назад голову, опустил глаза на газету.
— Через час будет готово,— процедил он сквозь зубы, ища глазами точку, на которой остановился.
— Нельзя ли поскорее? — пробормотал Свойкин.— Мне решительно невозможно ждать.
Провизор не ответил. Свойкин опустился на диван и принялся ждать. Кассир кончил считать
мелочь, глубоко вздохнул и щёлкнул ключом. В глубине одна из тёмных фигур завозилась около
мраморной ступки. Другая фигура что-то болтала в синей склянке. Где-то мерно и осторожно стучали
часы.
Свойкин был болен. Во рту у него горело, в ногах и руках стояли тянущие боли, в отяжелевшей
голове бродили туманные образы, похожие на облака и закутанные человеческие фигуры. Провизора,
полки с банками, газовые рожки, этажерки он видел сквозь флёр, а однообразный стук о мраморную
ступку и медленное тиканье часов, казалось ему, происходили не вне, а в самой его голове... Разбитость
и головной туман овладевали его телом всё больше и больше, так что подождав немного и чувствуя, что
его тошнит от стука мраморной ступки, он, чтоб подбодрить себя, решил заговорить с провизором...
Должно быть, у меня горячка начинается, сказал он.— Доктор сказал, что ещё трудно решить,
какая у меня болезнь, но уж больно я ослаб... Ещё счастье моё, что я в столице заболел, а не дай бог
этакую напасть в деревне, где нет докторов и аптек!
Провизор стоял неподвижно и, закинув назад голову, читал. На обращение к нему Свойкина он не
ответил ни словом, ни движением, словно не слышал... Кассир громко зевнул и чиркнул о панталоны
спичкой... Стук мраморной ступки становился всё громче и звонче. Видя, что его не слушают, Свойкин
поднял глаза на полки с банками и принялся читать надписи... Перед ним замелькали сначала
всевозможные «радиксы»: генциана, пимпинелла, торментилла, зедоариа и проч. За радиксами
замелькали тинктуры, oleum'ы, semen'ы, с названиями одно другого мудрёнее и допотопнее.
«Сколько, должно быть, здесь ненужного балласта! подумал Свойкин. Сколько рутины в
этих банках, стоящих тут только по традиции, и в то же время как всё это солидно и внушительно!»
С полок Свойкин перевёл глаза на стоявшую около него стеклянную этажерку. Тут увидел он
1 «Calomeli(старое название хлорида ртути) два зерна, сахара, белый - зерна, пять, десять».
резиновые кружочки, шарики, спринцовки, баночки с зубной пастой, капли Пьерро, капли Адельгейма,
косметические мыла, мазь для ращения волос...
В аптеку вошёл мальчик в грязном фартуке и попросил на 10 коп. бычачьей желчи.
Скажите, пожалуйста, для чего употребляется бычачья желчь? обратился учитель к провизору,
обрадовавшись теме для разговора.
Не получив ответа на свой вопрос, Свойкин принялся рассматривать строгую, надменно-учёную
физиономию провизора.
«Странные люди, ей-богу! — подумал он.— Чего ради они напускают на свои лица учёный
колер? Дерут с ближнего втридорога, продают мази для ращения волос, а глядя на их лица, можно
подумать, что они и в самом деле жрецы науки. Пишут по-латыни, говорят по-немецки... Средневековое
из себя что-то корчат... В здоровом состоянии не замечаешь этих сухих, чёрствых физиономий, а вот как
заболеешь, как я теперь, то и ужаснёшься, что святое дело попало в руки этой бесчувственной утюжной
фигуры...»
Рассматривая неподвижную физиономию провизора, Свойкин вдруг почувствовал желание лечь,
во что бы то ни стало, подальше от света, учёной физиономии и стука мраморной ступки... Болезненное
утомление овладело всем его существом... Он подошёл к прилавку и, состроив умоляющую гримасу,
попросил:
— Будьте так любезны, отпустите меня! Я... я болен...
— Сейчас... Пожалуйста, не облокачивайтесь!
Учитель сел на диван и, гоняя из головы туманные образы, стал смотреть, как курит кассир.
«Полчаса ещё только прошло,— подумал он.— Ещё осталось столько же... Невыносимо!»
Но вот, наконец, к провизору подошёл маленький, чёрненький фармацевт и положил около него
коробку с порошками и склянку с розовой жидкостью... Провизор дочитал до точки, медленно отошёл
от конторки и, взяв склянку в руки, поболтал её перед глазами... Засим он написал сигнатуру, привязал
её к горлышку склянки и потянулся за печаткой...
«Ну, к чему эти церемонии? подумал Свойкин.Трата времени, да и деньги лишние за это
возьмут».
Завернув, связав и запечатав микстуру, провизор стал проделывать то же самое и с порошками.
— Получите! — проговорил он наконец, не глядя на Свойкина.— Взнесите в кассу рубль шесть копеек!
Свойкин полез в карман за деньгами, достал рубль и тут же вспомнил, что у него, кроме этого
рубля, нет больше ни копейки...
Рубль шесть копеек? забормотал он, конфузясь.— А у меня только всего один рубль... Думал, что
рубля хватит... Как же быть-то?
— Не знаю! — отчеканил провизор, принимаясь за газету.
— В таком случае уж вы извините... Шесть копеек я вам завтра занесу или пришлю...
— Этого нельзя... У нас кредита нет...
— Как же мне быть-то?
— Сходите домой, принесите шесть копеек, тогда и лекарства получите.
— Пожалуй, но... мне тяжело ходить, а прислать некого...
— Не знаю... Не моё дело...
— Гм...— задумался учитель.— Хорошо, я схожу домой...
Свойкин вышел из аптеки и отправился к себе домой... Пока он добрался до своего номера, то
садился отдыхать раз пять... Придя к себе и найдя в столе несколько медных монет, он присел на кровать
отдохнуть... Какая-то сила потянула его голову к подушке... Он прилёг, как бы на минутку... Туманные
образы в виде облаков и закутанных фигур стали заволакивать сознание... Долго он помнил, что ему
нужно идти в аптеку, долго заставлял себя встать, но болезнь взяла своё. Медяки высыпались из кулака,
и больному стало сниться, что он уже пошёл в аптеку и вновь беседует там с провизором.
1885
Дайте ответы на вопросы:
1. Какие проблемы нашего общества затрагивает писатель в рассказе?
2. Придумайте свой финал произведения.
М Горький (Алексей Максимович Горький — 1868 — 1936) «Нищенка»
Теперь я пойду прогуляться! вслух произнёс Павел Андреевич, бросил перо, зевнул, вытянулся в
кресле и меланхолично засвистал.
Ему хорошо поработалось, он чувствовал себя бодрым и довольным. Завтра он скажет в суде две
пустяковые речи, затем выступит ещё два раза — и сессия кончена. Можно будет взять маленький
отпуск и поехать в Крым посмотреть на ласковое море и знойное южное небо... У него есть уже
репутация талантливого оратора и хорошего законоведа; он вправе ожидать в близком будущем
назначения в прокуроры, и жизнь ему не кажется ни утомительной, ни дурной; она скучна, если
смотреть на неё слишком пристально, но зачем же нужно именно так смотреть? Едва ли что-нибудь,
кроме миллиона терзаний, даст такое отношение к ней, к этой жизни, которую так много раз пытались
разгадать и не разгадали; и едва ли разгадают когда-либо...
"Наша жизнь вся сполна нам судьбой суждена!" незаметно для себя сбился Павел Андреевич на
философию Ламбертучио и, просвистав опереточный куплет в неподходяще минорном тоне, улыбнулся,
снова зевнул и, встав с кресла, крикнул:
- Ефим!
Затем умеренно самодовольно оглянулся вокруг себя.
Его рабочая комната, обставленная комфортабельной мебелью без бьющего на эффект шика, а с
солидной красотой и удобством, теперь богато залитая молодым ярким солнцем последних дней апреля,
смотрела на него своими стенами и украшениями так ласково и светло, что ещё более усиливала в нём
хорошее, тёплое ощущение сладости бытия.
— Ефим! — снова позвал он.
— Я здесь!
Из-за тяжёлой коричневой портьеры, пышными складками закрывавшей дверь, высунулась пушистая
седая голова, и на Павла Андреевича выразительно уставилась пара добрых старческих глаз, тонувших в
кудрявой серебряной бахроме бороды и бровей.
- Иду гулять, братец; часам к семи приготовь самовар. Больше ничего.
— А ежели кто спрашивать вас будет?
— Скоро приду. Но некому.
— А может, гости придут?
— Ну, какие же к нам с тобой ходят гости, Ефим?
— Точно, что не ходят!
— Так что же ты спрашиваешь?
- А для порядку. Это уж так всегда в хороших домах лакей спрашивает у бар, коли они изволят куда
отлучаться.
- Ага, вот что! — И, добродушно-скептически улыбнувшись, Павел Андреевич надел пальто и вышел на
улицу.
Чисто выметенная и ещё сырая от недавно стаявшего снега улица была пустынна, но красива
выдержанной и немного тяжёлой красотой. Большие белые дома с лепными украшениями по карнизам и
в простенках между окнами, окрашенные в тонко розоватый оттенок весенними лучами заходящего
солнца, смотрели на свет божий философски сосредоточенно и важно. Стаявший снег смыл с них пыль,
и они стояли почти вплоть друг к другу такими чистыми, свежими, сытыми. И небо сияло над ними так
же солидно, светло и довольно.
Павел Андреевич шёл и, чувствуя себя в полной гармонии с окружающим, лениво думал о том, как
хорошо можно жить, если не требовать от жизни многого, и как самонадеянны и глупы те люди,
которые, обладая грошами, требуют себе от жизни на рубли. Странное племя! Жизнь учит их и учит так
жестоко, а они всё-таки продолжают бесноваться, не умея найти себе надлежащей точки опоры, не умея
привести свои способности в гармонию с своими желаниями...
Думая так, механически и безмятежно, он не заметил, как вышел на набережную улицу.
Перед ним внизу стояло целое море воды, холодно блестевшей в лучах солнца, далеко на горизонте
медленно опускавшегося в неё. Река, как и отражённое в ней небо, была торжественно покойна. Ни
волн, ни частой сети ряби не видно было на её полированно-холодной поверхности. Широко
размахнувшись, она, точно утомлённая этим размахом, покойно уснула. А на ней томно таяла пурпурно-
золотая бархатная полоса лучей заката. Далеко, уже окутанная сизой дымкой вечера, виднелась узкая
лента земли, отделяя воду от неба, безоблачного и пустынного, как и накрытая им река... Хорошо бы
плыть свободной птицей между ними, мощно рассекая крылом синий свежий воздух!..
Голубчик, барин! Хри-ста ради, копеечку на хлеб пожалуйте! Работы нет, целый день не евши...
Истомились... Ваше благородие, будь милостив бога для!..
Павел Андреевич вздрогнул и обернулся.
Поющие голоса надтреснутый тенор и хриплый безнадёжный баритон без пауз рвали воздух и
резали уши Павла Андреевича.
Перед ним стояли двое парень лет под двадцать, с топором в руке и с рваной шапкой в другой, в
женской кацавейке с торчащей из многочисленных дыр грязной ватой, и мужик лет пятидесяти, в
полушубке, в лаптях, с коричневым грязным картузом, засунутым за пояс. На лице парня, землистом,
голодном и сухом, застыла жалобно-жадная мина, он ухитрился выразить вместе ожидание подачки и
просительное подобострастие. Мужик, всё лицо которого было завешено упавшими на лоб жёсткими
волосами и свалянной в жгут бородой, упорно смотрел в землю и безнадёжно гудел, как-то лениво
вытягивая из себя звуки. Парень же пел свою просьбу быстрым речитативом, точно боясь, что не
дослушают его и не успеет он достаточно высказать все причины, которые заставили его
нищенствовать.
— Будет! — громко и недовольно сказал Павел Андреевич и быстро опустил руку в карман.
Но тут случилось нечто странное, ошеломившее его чуть не до потери сознания.
- Барин, миленький! Не давай им!.. не давай!.. Они уж тридцать пять копеек набрали... Ишь, жадёры!..
Баринушка, мне!!. Голубчик, подай маленькой девочке на хлеб, Христа ради!..
Павел Андреевич почувствовал, что кто-то крепко вцепился в его руку, опущенную в карман, вцепился,
тормошит её и звонким дискантом воет жалкие и в то же время страстно просительные слова.
Это был какой-то маленький грязный живой комок, голова его глубоко воткнулась в складки шинели
Павла Андреевича, и этот комок так быстро, точно вьюн, кружился и извивался на одном месте, что
положительно не было возможности подробно рассмотреть, что это такое... Три голоса наперебой ныли
и оглушали его, вызывая в нём острое раздражение.
— Молчать! Пошли прочь! — крикнул он.
Но его властный окрик мало подействовал.
Эх, барин! глубоким вздохом возгласил баритон, извлекая этот возглас из самых недр своего
нутра.
— Кормилец ты наш! — подхватил высоко и колоратурно тенор.
Врут они, баринушка, не верь! Они уж тридцать пять копеек собрали!.. А вот как ко всенощной
ударят, на паперть пойдут, там ещё с эстолько награбастают... Жадёры окаянные!..
- Прочь, говорю!.. — ещё раз зычно гаркнул Павел Андреевич, крепко выругался и тотчас же смущённо
оглянулся.
Но набережная была пуста, и никто не мог видеть его раздражения. Тогда сильным движением он
оторвал от своей шинели впившийся в неё цепкий комок и поднял его рукой до своего лица... Но тут же,
поражённый, быстро опустил руку, отчего существо, бившееся в ней, покатилось на тротуар, всё-таки не
переставая просить звенящим тонким дискантом.
Павел Андреевич закрыл на секунду глаза, глубоко вздохнул, сунул в одну из простёртых к нему рук
какую-то мелочь и, замахав рукой в ответ на благодарные пожелания, звучавшие как-то странно-
тоскливо и вымученно, наклонился над запутавшимся в лохмотьях существом как раз в то время,
когда оно, точно резиновый мяч, отскочило от мостовой, причём груда навешанной на нём грязной
рвани, встряхнутая быстрым движением, сделала его похожей на уродливую большую ночную бабочку.
- Голубчик, баринушка, и мне копеечку!.. Дай Христа ради... снова волчком завертелось у него в
ногах крохотное создание.
- Погоди, погоди!.. — немного растерянно бормотал Павел Андреевич, пристально рассматривая её.
Это была маленькая светлолицая девочка лет шести-семи, подвижная, как ртуть, и невероятно
оборванная. Лохмотья, подпоясанные рваной красной тряпкой, совершенно скрывали под собой её
фигурку, только маленькая головка, высовываясь из них, давала возможность отнести её к классу людей.
Именно эта головка и поразила Павла Андреевича, знатока красоты и поклонника всего изящного.
Детски маленькая, она, несмотря на грязную тряпку, покрывавшую её, а может быть, благодаря именно
этой тряпке, резко оттенявшей цвет и изящество личика, была разительно красива. Тонкие и мелкие
кольца кудрей, выбиваясь из повязки, падали на лоб и щёки и трепетали на них, позволяя просвечивать
сквозь себя живому, ярко-розовому румянцу. Маленький,- точно резцом выточенный носик, с нервно
раздутыми от возбуждения ноздрями, розовыми и прозрачными, нервно вздрагивавшие пунцовые губки,
маленькие и пышные, круглый с мягкой, милой ямкой подбородок и большие синие бархатные глаза
всё это в целом и её лохмотья - делало её странно похожей на маленькую кучку мусора с расцветшим в
центре её обаятельно и капризно красивым цветком. Но она, не переставая, звенела своим тонким
дискантом, звенела жалкие и гадко-льстивые слова — и этим нарушала иллюзию.
— Погоди же, погоди!.. — уже раздражаясь, говорил Павел Андреевич.
Ему хотелось, чтобы она замолчала, не суетилась так и дала бы возможность подробно рассмотреть её.
Он медленно шёл вдоль тротуара и, не сводя с неё глаз, думал о том, чем бы это заставить её замолчать...
Подать ей? Она будет благодарить. Повести её к себе? Вот нелепость!.. И, думая так, он в восхищении
повторял про себя: "Но как она красива! Ангельски, именно ангельски красива!"
— Барин! Голубчик, подай!.. Мать дома больная, братишка грудной ещё, по-дай Хри-ста...
Стой же, погоди. Я тебе дам, понимаешь? Дам! Много дам. Помолчи. Погоди. Скажи мне прежде
ты откуда? Чья ты? Кто твой отец, мать? Давно ли ты это... то есть просишь?
С её поднятого кверху личика детски доверчиво смотрели ему в лицо синие глазки и как-то невольно
вызывали у Павла Андреевича некоторые смутные, незнакомые ему чувства и располагали его к
исключительным поступкам. Он оглянулся вокруг... Улица была пуста, и вечер понемногу окутывал её
своей мягкой тенью, Тогда он взял девочку за руку и пошёл, стараясь соразмерять свои шаги с её
торопливой, вертлявой походкой. Это ему плохо удавалось, и он сам как-то прыгал, то опережая её, то
отставая; а она семенила около него, дёргая его руку и громко, на всю улицу рассказывала:
Я ведь здешняя. Мы там живём, внизу, в слободе. Отец-то помер. От водки это. А мамка тоже
померла, оттого что он её бил уж очень, Я с тёткой Нисой теперь и живу. Она говорит мне: оли ты,
говорит, пострелёнок, мало насбираешь, я те за вихры отвожу". Тётка-то Ниса говорит... Сердитая тоже.
Барин хороший...
— Погоди же, я сказал — дам! Но ведь ты говорила, что дома мать у тебя и брат больные...
Это тётка Ниса велит, чтобы жалобней было. А как не жалобно, не будут подавать, говорит. ы,
говорит, дьяволёнок, смотри у меня, мало не приноси. Ври, говорит, во всю мочь... И чтобы жалобнее... а
то и не станут подавать..."
Тонкий, звенящий дискант ребёнка всё сильнее возбуждал в нём странные, непривычные мысли. Он
шагал медленно, задумчиво, плотно закутавшись шинелью, и, вслушиваясь в музыку её речи, подумал,
что ей, должно быть, очень холодно в этот свежий весенний вечер, и, машинально взглянув на её ноги,
почувствовал, что его неприятно укололо где-то. Грязные, стоптанные башмачишки на её быстро и гулко
топавших о мостовую ножках широко улыбались всякий раз, когда она высоко подымала ногу,
улыбались, и эта улыбка открывала маленькие голые и мокрые пальцы, покрасневшие от холода. И как
она грязна и оборвана!.. Он поднял голову и посмотрел вдоль улицы.
Два ряда домов, больших и холодных, неприветливо смотрели тёмными пятнами окон на него и его
спутницу. В их взглядах было что-то ироническое и строго определённое. И казалось, они были
недовольны им, Павлом Андреевичем, за то, что он позволял так громко звенеть этой маленькой нищей.
Павел Андреевич, приведённый в состояние какого-то тоскливого гипноза её говором, чувствуя себя
утомлённым и разбитым, вдруг почему-то подумал, что если бы кто-нибудь из знакомых встретил его в
этой компании, то... было бы очень нелепо. Его и так незаслуженно считают мизантропом только за то,
что он не хочет близких знакомств, тогда как он не хочет их совершенно не из
человеконенавистничества. Просто потому не следует ставить себя с людьми в так называемые близкие,
дружеские отношения, что такие отношения ведут за собой нелепую обязанность выслушивать от них
массу рассказов о разных пошлостях, об интригах, о здоровье и характере их жён и других мелких
житейских событиях, до расстройства желудка включительно. На что нужны эти пустые и пошлые
разговоры? Всё это неважно и ненужно. Покой, созерцание, иногда любопытство, но любопытство без
страсти, без самозабвения, — вот нормальная жизнь. Внутренний мир современного человека настолько
сложен и разнообразен, что, изучая его, можно совершенно и полно удовлетворить тщеславную жажду
ума больше знать. А мир внешних явлений, он слишком нервозен и слишком скоро утомляет
человека, который хочет жить просто и спокойно. Чем больше изолирован человек от других людей, тем
он счастливее, ибо счастие это покой, не больше. Зачем же нужна эта ангельски красивая девочка в
лохмотьях ему, Павлу Андреевичу, товарищу прокурора и человеку с установившимися взглядами на
жизнь? Она — пролог к тяжёлой и глупой драме, которую он не хочет видеть.
Они уже знакомы ему, эти простые драмы, и даже надоели. Её жалко; но что же дальше? Чем он мог бы
помочь ей? Уж, конечно, не деньгами, которые проглотила бы тётя Ниса. Другого же выхода он не
видит... Чего ж она звенит ему в уши свою унылую комариную песню? Зачем всё это надо? Фу, как всё
это ненормально и глупо!..
Выпустив руку девочки из своей, Павел Андреевич вынул портмоне и задумался. Сколько ей дать?
Рубль мог бы временно облегчить её положение, но он может развить аппетит тёти Нисы и через три
дня ухудшить это положение.
— Те, двое-то, жадные... тридцать пять копеек уж есть, а они ещё всё просят. Кабы я насбирала
тридцать-то пять копеек, так домой бы пошла! — говорила девочка укоризненно и серьёзно.
Павел Андреевич заметил, что глаза её блестят не по-детски сухо. Её маленькая фигурка, сжатая
холодом, стала ещё меньше, а лохмотья как-то странно заершились. Она стала похожа на избитого
совёнка с выщипанными перьями. Он представил себе её ночью одну, идущую по холодной молчаливой
улице, среди подавляюще больших домов. Это была очень печальная картина... Что же ему с ней
сделать? А он вновь почувствовал себя обязанным что-то сделать. Человек филантропического
темперамента живо бы нашёл выход из этого затруднительного положения; просто человек не
заметил бы её, а он вот потерялся.
Его стало разбирать зло на себя; но в это время он увидал, что стоит у крыльца своей квартиры, и
подумал, что самое лучшее оставить её ночевать в комнате Ефима, а наутро, может быть, что-нибудь
и придумается.
- Ты пойдёшь ко мне! — сказал он зябко прижавшейся к двери девочке, дёргая ручку звонка.
Она не удивилась, ничего не сказала и даже вперёд его юркнула в дверь под ноги Ефима.
Павел Андреевич усмехнулся на молчаливый вопрос своего слуги, разделся, скомандовал своей гостье:
"Разденься!", Ефиму: мой её!" и, крепко потирая немного озябшие руки, вошёл к себе в комнату и сел
за стол в глубокое мягкое кресло.
Перед ним урчал и фыркал самовар, из отверстия в крышке с лёгким свистом вылетала струйка пара. В
этом свисте Павлу Андреевичу послышалось что-то насмешливое, а в глухом урчании воды нечто
недовольное.
Он облокотился на стол руками и, закрыв глаза, любимая привычка, представил себе свою гостью
одетой в чистое платье, причёсанной и умытой... Это было идеально красиво.
- А куда же прикажете её деть? — спросил Ефим, просовывая голову в дверь.
Павел Андреевич обернулся к нему:
— А как ты думал, Ефим, куда её?
— Да ведь как же иначе?.. Напоить чаем и домой отправить. Я отведу, — решил тот.
— Гм! — снова задумался Павел Андреевич. — Хорошо, пусть будет так.
И он стал наливать себе чай. Он любил вечерний чай. Под меланхолические песни самовара, в этой
залитой розовым светом лампы комнатке так славно думается и дышится. Всё так тепло, мягко,
родственно... И так тихо, сладко-тихо... Но сегодня вот в его квартире новые звуки: это тонкий голос
гостьи в комнате Ефима. Она всё что-то рассказывает там без устали, и изредка глухой бас Ефима
коротко перебивает её. Что ждёт завтра эту девочку? Что ждёт её через десять лет?..
"Однако, в какое добродетельно-минорное настроение погружаюсь я! О чём, собственно, можно тут
думать? О помощи ей? Близоруко и неумно. Их тысячи, этих уличных детей, и чьё-либо единичное
усилие не улучшит их положения. Это обязанность общества, если ему угодно. И потом, в ней,
наверное, есть уже инстинкты, которых не победишь воспитанием и которые со временем могут
развиться. Бог с ней, с этой девочкой!.. В лучшем случае она будет кокеткой, если она умна, конечно..."
Но Павел Андреевич чувствовал, что как бы он ни думал, ему сегодня почему-то плохо думалось,
такими всё избитыми, общими местами, ни одной своей, оригинальной мысли... Почему бы это? Как бы
он ни думал, ему не исчерпать этого вопроса о девочке, что-то остаётся, уклоняясь от определения
словами, что-то такое смутное, неприятное... Не зарождается ли это сознание обязанности по
отношению к ней, всё-таки же человеку? Едва ли, едва ли... Едва ли и существует такая обязанность.
Законы общежития, нравственности и вообще всевозможные законы, это скорее всего искусственные
логические построения, прекрасно доказывающие хорошие чувства и намерения их авторов — не
больше.
— Ефим! — позвал Павел Андреевич. — Ну, как она?
— Уснула, Павел Андреевич! — умилённо сообщил Ефим.
— Уснула?! Гм!.. Как же теперь?
До утра уж, что буде. Утром я её и справлю. Что ж она? Спит, не мешает. Всё щебетала. Тридцать
пять копеек, говорит... Видно, тридцать пять копеек для неё сто рублей. Умильная девочка! Тридцать
пять копеек кто-то, вишь, набрал.
— Да, да, я это знаю. Ну, пусть спит там! — рассеянно заметил Павел Андреевич.
— Вот, вот! Пускай с богом! А мне бы, Павел Андреевич, уйти надо, позвольте! — сказал Ефим.
— Ну, а девочка как же?
— Что ж она? Спит. Я ведь ненадолго.
— Ага, иди, иди. Можешь. Скорее только, а то она проснется, и я не буду знать, что делать.
— Что ж ещё делать? Ничего не надо делать. Я кухарке скажу, коли что... — немного удивлённо
произнёс Ефим и скрылся.
Павел Андреевич закурил папиросу и лёг на диван. Самовар затих. Теперь вся комната была наполнена
стуком маятника столовых часов.
"Нужно переменить эти часы, у них слишком стучит маятник..." Но здесь Павел Андреевич поймал себя
на очень странном ощущении. Это была какая-то боязнь думать; нечто совершенно новое. Где-то в нём
шевелилось смутное, незнакомое чувство, назойливо требовавшее формулировки.
"Пустяки это! Всё пустяки!" мысленно отмахнулся он. Но, полежав немного, он почувствовал, что
ему необходимо встать и пойти посмотреть, как она, эта девочка, спит там.
Он встал, пошёл и, проходя мимо зеркала, увидал на своём лице сконфуженную и растерянную улыбку.
Ему стало больно от этого.
"Как я сегодня глуп!" — попробовал он урезонить себя, но не достиг цели.
Вот перед ним кровать Ефима, завешенная ситцевым пологом. За этим пологом слышится ровное,
глубокое дыхание. Павел Андреевич снял со стены лампу и, раздвинув полог, стал смотреть.
Гостья спала вверх лицом, широко и свободно раскинувшись. Её кудри осыпали своими кольцами всё
личико, и полуоткрытые губки, улыбаясь, показывали маленькие белые зубы. Крохотная грудь
подымалась и опускалась так ровно, и вся она, хорошенькая и миниатюрная, была так одинока, жалка...
Павел Андреевич нахмурил брови и быстро отошёл. А когда он лёг на диван, то почувствовал, что его
настроение надолго испорчено и, кажется, это ещё не всё... ожет быть, это приведёт меня к тому, что
я покаюсь в эгоизме, к великому удовольствию господ идеалистов и прочих любителей
сентиментальности?" холодно и едко спросил он сам себя. "Покаюсь и смиренно займусь
добродетельными волнениями о ближнем и судьбах его?" Он чувствовал, как думы оставляют
тоскливый и злой осадок. И, как ни старался, не мог забыть о том, что в его квартире, кроме его
уравновешенной, покойной жизни, есть ещё жизнь в зародыше, маленькая пока жизнь; в будущем
она будет грязной и тяжёлой историей, может быть, очень длинной... Хорошо, коли тупой, растительной,
но если проснётся сознание?.. Будет бесконечная, мучительная борьба, и кончится она падением. "И,
может быть, я же, тогда уже прокурор, как дважды два четыре, докажу господам присяжным
необходимость засадить эту девочку в тюрьму. Какая ирония!"
Он закрыл глаза и, убавив огонь в лампе, неподвижно вытянулся на диване.
Одна за другой мысли рождались и роились в его голове, и, когда он с усилием оттаскивал их от себя на
минуту, он казался себе бессильным, жалким, порабощаемым чем-то, виноватым в чём-то. И вся эта
путаница ощущений была так туманна и смутна для него. "Зачем я привёл эту девочку?" тоскливо
спрашивал он себя. "Ведь десять человек подали и прошли мимо неё, и, наверное, это были люди менее
установившиеся и более чувствительные, чем я. О, наверное! Зачем же именно я должен болеть за неё?"
Но тут ему стало смешно над собой... "Спрашивать так, это спрашивать зачем кусок карниза упал на
голову именно этого человека? Эта девочка — тоже случайная шутка судьбы..."
У него выступал на лбу холодный пот, и что-то давило на лёгкие, мешая дышать. Он сбросил пиджак и
[жилет], расстегнул ворот рубахи и снова закрыл глаза.
Когда он раздевался, то заметил, что портьера на двери странно колыхнулась, но не обратил на это
внимания. Поглощённый своими думами и меланхолическим полумраком комнаты, он лежал с
закрытыми глазами, и время, казалось ему, тянется невыносимо медленно, несмотря на торопливое
тиканье часов...
Вдруг ему почудился какой-то шорох... Он полуоткрыл глаза и вздрогнул, увидав, что спущенная с
петель и совершенно закрывавшая дверь портьера тихо колеблется, отводимая в сторону маленькой
детской рукой. Не шевелясь, Павел Андреевич наблюдал полузакрытыми глазами, удерживая дыхание,
стараясь ни звуком не выдать своё присутствие в комнате. На тёмном фоне портьеры показалась
золотистая головка его гостьи, осторожно повёртывавшаяся, осматривая комнату. Синие детские глазки
были широко раскрыты, серьёзны и не по-детски решительны. Розоватого света лампы было достаточно
много для того, чтобы ясно видеть каждую чёрточку лица. Напряжённое внимание сделало его менее
красивым, но как-то более фантастичным и приковывавшим к себе. Несколько кудрей капризно
поднялись надо лбом и образовали из себя ажурную корону. Чисто умытое личико было бледно,
несмотря на розоватый свет лампы, мягко и ласково освещавший его, и глаза казались Павлу
Андреевичу гораздо более красивыми, чем раньше.
Вот она осторожно подняла правую ножку, босую и грязную, но тонкую и красивую, подняла и сделала
шаг к столу, где стояла лампа и масса безделушек. Потом сделала ещё шаг и повернула головку в
сторону Павла Андреевича... Тут она вздрогнула и сделала быстрое движение к двери, взмахнув руками
и простерев их перед собой, точно собираясь бежать. Павел Андреевич постарался дышать ровно и так
громко, чтоб она слышала его дыхание.
Она неподвижно стояла с полураскрытыми губками и с выражением детского испуга на своём
ангельском личике смотрела в его сторону и вслушивалась.
Грязное платье было ей и узко и коротко, ноги по колена были видны из-под него, и руки далеко
высовывались из рукавов; застёгнута была только одна пуговица, у талии, и белая тонкая шейка с
частью груди была открыта.
Павел Андреевич пожелал тихонько исчезнуть, оставив на сцене только свои глаза.
Но она, очевидно, убедилась в его крепком сне и в три быстрых и гибких, как у котёнка, движения
очутилась у стола. Здесь она положила локотки на его край и, подперев ладонями головку, улыбнулась
такой большой и светлой улыбкой и зачем-то высоко поджала под платье левую ножку. Затем
выразила на своём лице удивление и удовольствие, закачала из стороны в сторону головкой и,
осторожно взяв в ручку пресс-папье, изображавшее медведицу с двумя медвежатами, подвинула его к
себе, наклонила над ним головку и, точно не решаясь более дотрагиваться до него руками, вертела
головкой из стороны в сторону, осматривая его с выражением восхищения на лице, улыбаясь и что-то
тихо, тихо шепча своими пунцовыми маленькими губками, а её кудри дрожали и падали на стол. Потом
она благоговейно и осторожно отодвинула от себя пресс и взяла пепельницу; повторив над нею так же
тщательно процедуру осмотра, она отодвинула и её, и так перебрала на столе все вещи и, вздохнув,
снова поставив локти на стол, стала смотреть... Потом вдруг о чём-то вспомнила, отшатнулась от
стола и, оборотясь к Павлу Андреевичу, пошла к нему своей неслышной, эластичной походкой котенка.
Павел Андреевич изумился и как-то застыл. Но его изумление чуть не выразилось криком, когда она
подошла к стулу, на который он сложил своё платье, начала рыться в нём и, наконец, бросив его, села на
пол почти в ногах у Павла Андреевича.
Он ничего не понимал. Ему теперь нельзя было видеть, что именно она делает, и он едва удержался от
желания повернуться и принять такое положение, которое бы позволяло ему наблюдать за ней. Его как-
то жгло любопытство.
Послышался звон монет, падавших откуда-то на ковёр.
Павел Андреевич вздрогнул и понял...
Первым его желанием было встать и помешать ей; но что-то помешало ему самому сделать это. Он
лежал и слушал, как монеты тёрлись в её руках одна о другую.
"Ворует!.. воровка!!." произнёс про себя Павел Андреевич и почувствовал, что эти два слова
неприложимы к девочке с золотыми кудрями, маленькой уличной нищей красавице. Он слушал, и
мысли одна за другой кололи ему мозг, как иглы...
Он услыхал тихий шёпот:
- Это гривенник... и это гривенник. И это... и это; только это большой. Тут уж есть и тридцать пять, и
больше есть! О-о-о!.. Вот теперь ну-ка!.. Ещё, может, мало тебе?!. жадёра ты старая!..
Павел Андреевич почувствовал, что ему невыносимо тяжело и что эта сцена должна быть кончена. Но
как, как? Проснуться ему? Это испугает её до сумасшествия...
Вдруг в комнате Ефима послышался шорох и шаги. Павел Андреевич вздохнул свободно и легко.
— Ну и штучка! — послышался изумлённый возглас Ефима.
Девочка не слыхала ни шагов, ни шороха, но она услыхала восклицание.
Вскочив на ноги, она бросилась к двери, и вслед за ней, предательски звеня, покатились серебряные и
медные монеты. В дверях стоял Ефим с испуганным лицом. Она попала прямо в его простёртые к ней
навстречу руки.
— Дяденька!.. — вскрикнула она умоляюще тоскливо.
— Ах ты, дрянь!.. — густо зашептал Ефим. — Воровка ты!.. А?!. Я те!..
Павел Андреевич решил, что пора выступить на сцену и ему.
- Ефим!.. — крикнул он, встав с дивана, и, подходя к двери, строго спросил: — Это что за возня?
- А... ворует, Павел Андреевич!.. — растерянно забормотал Ефим, крепко держа девочку в своих руках и
как-то странно и недоумевающе переводя глаза с неё на Павла Андреевича. — Ворует... А...
Девочка вся дрожала в испуге и волнении и крепко жалась к нему, стараясь не видеть барина.
Её пригрели, можно сказать, а она... на-ко вот!.. говорил Ефим. Обокрасть хотела! Такая-то
малюсенькая! А?!. Ребёнок, а тоже поди-ка!.. человек вполне. Ах ты... ты... ты... девчонка скверная! Ух
ты... ты... ты!.. Ах, ах!.. Да разве можно в таком малом возрасте воровать?!.
Павлу Андреевичу страстно захотелось, чтоб это скорее кончилось... И тоном полного равнодушия, с
странной торопливостью, удивившей Ефима ещё более, чем самый тон, он заговорил:
- Вот возьми рубль, найми извозчика и отвези её домой. Скорее!.. Слышишь? Живо собирайся и —
марш! Отвези и отдай! И не говори ничего там дома у неё... Или нет, скажи всё; да лучше скажи, всё как
есть и скажи! Ну, ступай же, ступай!
Ефим замолчал и, как-то особенно внимательно посмотрев на барина, надел свою шубу и стал
торопливо кутать молчавшую и всё пугливо жавшуюся к нему девочку — в её лохмотья.
- Ну, идём! — сказал он, кончив одевать её, и быстро вышел из комнаты, тихонько толкая девочку вперёд
себя.
Павел Андреевич всё ещё стоял в дверях.
Извозчик!.. донеслось до его слуха с улицы. Прогремела пролётка и остановилась у крыльца.
Потом опять загремела, глухо, протестующе...
Тогда Павел Андреевич вошёл в комнату, прибавил света в лампе и сел к столу, где за пять минут перед
тем маленькая девочка рассматривала его вещи. Павлу Андреевичу казалось, что они приняли для него
какой-то новый, чуждый ему отпечаток. Он сидел и сосредоточенно-мрачно смотрел на них.
— Это долго не забудешь, чёрт возьми! — вполголоса проговорил он. — О да, очень долго!
Он встал с кресла и взволнованно подошёл к окну. Ночь была темна и тиха. Дома напротив окна, одетые
тьмой, были мрачно-холодны.
Как это странно!.. Как это гадко! угрюмо прошептал Павел Андреевич и прислонился лбом к
холодному и влажному стеклу окна. Он чувствовал себя разбитым... Он давно уклонялся от жизни, и
ему казалось, что он достиг этого, что жизнь никогда не сумеет задеть его, нарушить его безучастное
отношение к ней, что он гарантирован от тех тяжёлых дум, волнений, которые остались там, далеко
назади, и которые некогда волновали его... И вот они снова врываются... уже ворвались в его душу!..
— Да неужели же нельзя быть свободным? Не чувствовать себя обязанным что-то делать, чем-то
волноваться — нельзя? Хорошо. Но если так — это рабство! — Он вытер рукой влажный лоб и
прошёлся по комнате. — Может быть, это у меня нервы? Только нервы? И... скоро пройдёт?..
Часы тикали быстро и резко — тик-так, тик-так! В комнате было пусто, холодно и как-то особенно тихо.
Так тихо никогда не было в этой комнате.
1893
Задание:
Ответьте на вопросы:
1. Почему главный герой рассказа взял к себе маленькую нищенку?
2. Почему Павел Андреевич прошептал: «Как это гадко!»?
3. Как вы думаете, изменится ли жизнь Павла Андреевича после ухода девочки?
4. С какой целью была рассказана эта история автором произведения?
Куприн Александр Иванович (1870 — 1938) «Куст сирени»
Николай Евграфович Алмазов едва дождался, пока жена отворила ему двери, и, не снимая пальто, в
фуражке прошел в свой кабинет. Жена, как только увидела его насупившееся лицо со сдвинутыми
бровями и нервно закушенной нижней губой, в ту же минуту поняла, что произошло очень большое
несчастие... Она молча пошла следом за мужем. В кабинете Алмазов простоял с минуту на одном месте,
глядя куда-то в угол. Потом он выпустил из рук портфель, который упал на пол и раскрылся, а сам
бросился в кресло, злобно хрустнув сложенными вместе пальцами...
Алмазов, молодой небогатый офицер, слушал лекции в Академии генерального штаба и теперь
только что вернулся оттуда. Он сегодня представлял профессору последнюю и самую трудную
практическую работу - инструментальную съемку местности...
До сих пор все экзамены сошли благополучно, и только одному богу да жене Алмазова было
известно, каких страшных трудов они стоили... Начать с того, что самое поступление в академию
казалось сначала невозможным. Два года подряд Алмазов торжественно проваливался и только на
третий упорным трудом одолел все препятствия. Не будь жены, он, может быть, не найдя в себе
достаточно энергии, махнул бы на все рукою. Но Верочка не давала ему падать духом и постоянно
поддерживала в нем бодрость... Она приучилась встречать каждую неудачу с ясным, почти веселым
лицом. Она отказывала себе во всем необходимом, чтобы создать для мужа хотя и дешевый, но все-таки
необходимый для занятого головной работой человека комфорт. Она бывала, по мере необходимости, его
переписчицей, чертежницей, чтицей, репетиторшей и памятной книжкой.
Прошло минут пять тяжелого молчания, тоскливо нарушаемого хромым ходом будильника, давно
знакомым и надоевшим: раз, два, три-три: два чистых удара, третий с хриплым перебоем. Алмазов
сидел, не снимая пальто и шапки и отворотившись в сторону... Вера стояла в двух шагах от него также
молча, с страданием на красивом, нервном лице. Наконец она заговорила первая, с той осторожностью,
с которой говорят только женщины у кровати близкого труднобольного человека...
- Коля, ну как же твоя работа?.. Плохо?
Он передернул плечами и не отвечал.
- Коля, забраковали твой план? Ты скажи, все равно ведь вместе обсудим.
Алмазов быстро повернулся к жене и заговорил горячо и раздраженно, как обыкновенно говорят,
высказывая долго сдержанную обиду.
- Ну да, ну да, забраковали, если уж тебе так хочется знать. Неужели сама не видишь? Все к черту
пошло!.. Всю эту дрянь, - и он злобно ткнул ногой портфель с чертежами, - всю эту дрянь хоть в печку
выбрасывай теперь! Вот тебе и академия! Через месяц опять в полк, да еще с позором, с треском. И это
из-за какого-то поганого пятна... О, черт!
- Какое пятно, Коля? Я ничего не понимаю.
Она села на ручку кресла и обвила рукой шею Алмазова. Он не сопротивлялся, но продолжал
смотреть в угол с обиженным выражением.
- Какое же пятно, Коля? - спросила она еще раз.
- Ах, ну, обыкновенное пятно, зеленой краской. Ты ведь знаешь, я вчера до трех часов не ложился,
нужно было окончить. План прекрасно вычерчен и иллюминован. Это все говорят. Ну, засиделся я вчера,
устал, руки начали дрожать - и посадил пятно... Да еще густое такое пятно... жирное. Стал подчищать и
еще больше размазал. Думал я, думал, что теперь из него сделать, да и решил кучу деревьев на том
месте изобразить... Очень удачно вышло, и разобрать нельзя, что пятно было. Приношу нынче
профессору. «Так, так, н-да. А откуда у вас здесь, поручик, кусты взялись?» Мне бы нужно было так и
рассказать, как все было. Ну, может быть, засмеялся бы только... Впрочем, нет, не рассмеется, -
аккуратный такой немец, педант. Я и говорю ему: «Здесь действительно кусты растут». А он говорит:
«Нет, я эту местность знаю, как свои пять пальцев, и здесь кустов быть не может». Слово за слово, у нас
с ним завязался крупный разговор. А тут еще много наших офицеров было. «Если вы так утверждаете,
говорит, что на этой седловине есть кусты, то извольте завтра же ехать туда со мной верхом... Я вам
докажу, что вы или небрежно работали, или счертили прямо с трехверстной карты...»
- Но почему же он так уверенно говорит, что там нет кустов?
- Ах, господи, почему? Какие ты, ей-богу, детские вопросы задаешь. Да потому, что он вот уже
двадцать лет местность эту знает лучше, чем свою спальню. Самый безобразнейший педант, какие
только есть на свете, да еще немец вдобавок... Ну и окажется в конце концов, что я лгу и в
препирательство вступаю... Кроме того...
Во все время разговора он вытаскивал из стоявшей перед ним пепельницы горелые спички и ломал
их на мелкие кусочки, а когда замолчал, то с озлоблением швырнул их на пол. Видно было, что этому
сильному человеку хочется заплакать.
Муж и жена долго сидели в тяжелом раздумье, не произнося ни слова. Но вдруг Верочка энергичным
движением вскочила с кресла.
- Слушай, Коля, нам надо сию минуту ехать! Одевайся скорей.
Николай Евграфович весь сморщился, точно от невыносимой физической боли.
- Ах, не говори, Вера, глупостей. Неужели ты думаешь, я поеду оправдываться и извиняться. Это
значит над собой прямо приговор подписать. Не делай, пожалуйста, глупостей.
- Нет, не глупости, - возразила Вера, топнув ногой. - Никто тебя не заставляет ехать с извинением... А
просто, если там нет таких дурацких кустов, то их надо посадить сейчас же.
- Посадить?.. Кусты?.. - вытаращил глаза Николай Евграфович.
- Да, посадить. Если уж сказал раз неправду, - надо поправлять. Собирайся, дай мне шляпку...
Кофточку... Не здесь ищешь, посмотри в шкапу... Зонтик!
Пока Алмазов, пробовавший было возражать, но невыслушанный, отыскивал шляпку и кофточку.
Вера быстро выдвигала ящики столов и комодов, вытаскивала корзины и коробочки, раскрывала их и
разбрасывала по полу.
- Серьги... Ну, это пустяки... За них ничего не дадут... А вот это кольцо с солитером дорогое... Надо
непременно выкупить... Жаль будет, если пропадет. Браслет... тоже дадут очень мало. Старинный и
погнутый... Где твой серебряный портсигар, Коля?
Через пять минут все драгоценности были уложены в ридикюль. Вера, уже одетая, последний раз
оглядывалась кругом, чтобы удостовериться, не забыто ли что-нибудь дома.
- Едем, - сказала она наконец решительно.
- Но куда же мы поедем? - пробовал протестовать Алмазов. - Сейчас темно станет, а до моего участка
почти десять верст.
- Глупости... Едем!
Раньше всего Алмазовы заехали в ломбард. Видно было, что оценщик так давно привык к
ежедневным зрелищам человеческих несчастий, что они вовсе не трогали его. Он так методично и долго
рассматривал привезенные вещи, что Верочка начинала уже выходить из себя. Особенно обидел он ее
тем, что попробовал кольцо с брильянтом кислотой и, взвесив, оценил его в три рубля.